Неточные совпадения
— Да мне хочется, чтобы у тебя были собаки. Послушай, если уж не хочешь собак, так купи у меня шарманку, чудная шарманка; самому, как честный
человек, обошлась в полторы
тысячи: тебе отдаю за девятьсот рублей.
А эти мерзавцы, которые по судам берут
тысячи с казны, иль небогатых
людей грабят, последнюю копейку сдирают с того, у кого нет ничего!..
— Ну вот — тридцать
тысяч! Именье запущено,
люди мертвы, и тридцать
тысяч! Возьмите двадцать пять
тысяч.
— А ведь будь только двадцать рублей в кармане, — продолжал Ноздрев, — именно не больше как двадцать, я отыграл бы всё, то есть кроме того, что отыграл бы, вот как честный
человек, тридцать
тысяч сейчас положил бы в бумажник.
Чичиков продал тут же ветхий дворишко с ничтожной землицей за
тысячу рублей, а семью
людей перевел в город, располагаясь основаться в нем и заняться службой.
— Жена — хлопотать! — продолжал Чичиков. — Ну, что ж может какая-нибудь неопытная молодая женщина? Спасибо, что случились добрые
люди, которые посоветовали пойти на мировую. Отделался он двумя
тысячами да угостительным обедом. И на обеде, когда все уже развеселились, и он также, вот и говорят они ему: «Не стыдно ли тебе так поступить с нами? Ты все бы хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. Нет, ты полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».
Все они были до того нелепы, так странны, так мало истекали из познанья
людей и света, что оставалось только пожимать плечами да говорить: «Господи боже! какое необъятное расстояние между знаньем света и уменьем пользоваться этим знаньем!» Почти все прожекты основывались на потребности вдруг достать откуда-нибудь сто или двести
тысяч.
— Ну, полно, брат, экой скрытный
человек! Я, признаюсь, к тебе с тем пришел: изволь, я готов тебе помогать. Так и быть: подержу венец тебе, коляска и переменные лошади будут мои, только с уговором: ты должен мне дать три
тысячи взаймы. Нужны, брат, хоть зарежь!
Оно тоже, конечно, обидно для молодого
человека с достоинствами и с самолюбием непомерным знать, что были бы, например, всего только
тысячи три, и вся карьера, все будущее в его жизненной цели формируется иначе, а между тем нет этих трех
тысяч.
— Довольно верное замечание, — ответил тот, — в этом смысле действительно все мы, и весьма часто, почти как помешанные, с маленькою только разницей, что «больные» несколько больше нашего помешаны, потому тут необходимо различать черту. А гармонического
человека, это правда, совсем почти нет; на десятки, а может, и на многие сотни
тысяч по одному встречается, да и то в довольно слабых экземплярах…
— Вр-р-решь! — нетерпеливо вскрикнул Разумихин, — почему ты знаешь? Ты не можешь отвечать за себя! Да и ничего ты в этом не понимаешь… Я
тысячу раз точно так же с
людьми расплевывался и опять назад прибегал… Станет стыдно — и воротишься к
человеку! Так помни же, дом Починкова, третий этаж…
Гениальные
люди из миллионов, а великие гении, завершители человечества, может быть, по истечении многих
тысячей миллионов
людей на земле.
Я сам хотел добра
людям и сделал бы сотни,
тысячи добрых дел вместо одной этой глупости, даже не глупости, а просто неловкости, так как вся эта мысль была вовсе не так глупа, как теперь она кажется, при неудаче…
Огромная масса
людей, материал, для того только и существует на свете, чтобы, наконец, чрез какое-то усилие, каким-то таинственным до сих пор процессом, посредством какого-нибудь перекрещивания родов и пород, понатужиться и породить, наконец, на свет, ну хоть из
тысячи одного, хотя сколько-нибудь самостоятельного
человека.
— О, любезный пан! — сказал Янкель, — теперь совсем не можно! Ей-богу, не можно! Такой нехороший народ, что ему надо на самую голову наплевать. Вот и Мардохай скажет. Мардохай делал такое, какого еще не делал ни один
человек на свете; но Бог не захотел, чтобы так было. Три
тысячи войска стоят, и завтра их всех будут казнить.
Вот я этому
человеку обещал двенадцать
тысяч червонных, — я прибавляю еще двенадцать.
— Молчи ж, говорят тебе, чертова детина! — закричал Товкач сердито, как нянька, выведенная из терпенья, кричит неугомонному повесе-ребенку. — Что пользы знать тебе, как выбрался? Довольно того, что выбрался. Нашлись
люди, которые тебя не выдали, — ну, и будет с тебя! Нам еще немало ночей скакать вместе. Ты думаешь, что пошел за простого козака? Нет, твою голову оценили в две
тысячи червонных.
Видал я иногда,
Что есть такие господа
(И эта басенка им сделана в подарок),
Которым
тысячей не жаль на вздор сорить,
А думают хозяйству подспорить,
Коль свечки сберегут огарок,
И рады за него с
людьми поднять содом.
С такою бережью диковинка ль, что дом
Скорёшенько пойдёт вверх дном?
— Ты ограблен кругом! — сказал он. — С трехсот душ полторы
тысячи рублей! Кто поверенный? Что за
человек?
Тысячу против одного держать можно, что изо ста дворянчиков, вступающих в службу, 98 становятся повесами, а два под старость или, правильнее сказать, два в дряхлые их, хотя нестарые лета становятся добрыми
людьми.
А уж Тряпичкину, точно, если кто попадет на зубок, берегись: отца родного не пощадит для словца, и деньгу тоже любит. Впрочем, чиновники эти добрые
люди; это с их стороны хорошая черта, что они мне дали взаймы. Пересмотрю нарочно, сколько у меня денег. Это от судьи триста; это от почтмейстера триста, шестьсот, семьсот, восемьсот… Какая замасленная бумажка! Восемьсот, девятьсот… Ого! за
тысячу перевалило… Ну-ка, теперь, капитан, ну-ка, попадись-ка ты мне теперь! Посмотрим, кто кого!
Там, где дело идет о десятках
тысяч, он не считает, — говорила она с тою радостно-хитрою улыбкой, с которою часто говорят женщины о тайных, ими одними открытых свойствах любимого
человека.
Левин в
тысячу раз лучше
человек.
Место это давало от семи до десяти
тысяч в год, и Облонский мог занимать его, не оставляя своего казенного места. Оно зависело от двух министерств, от одной дамы и от двух Евреев, и всех этих
людей, хотя они были уже подготовлены, Степану Аркадьичу нужно было видеть в Петербурге. Кроме того, Степан Аркадьич обещал сестре Анне добиться от Каренина решительного ответа о разводе. И, выпросив у Долли пятьдесят рублей, он уехал в Петербург.
— Ну, про это единомыслие еще другое можно сказать, — сказал князь. — Вот у меня зятек, Степан Аркадьич, вы его знаете. Он теперь получает место члена от комитета комиссии и еще что-то, я не помню. Только делать там нечего — что ж, Долли, это не секрет! — а 8000 жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, — он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый
человек, но нельзя же не верить в пользу восьми
тысяч.
— Ну, так я тебе скажу: то, что ты получаешь за свой труд в хозяйстве лишних, положим, пять
тысяч, а наш хозяин мужик, как бы он ни трудился, не получит больше пятидесяти рублей, точно так же бесчестно, как то, что я получаю больше столоначальника и что Мальтус получает больше дорожного мастера. Напротив, я вижу какое-то враждебное, ни на чем не основанное отношение общества к этим
людям, и мне кажется, что тут зависть…
«Джакобы Саназары» писаны для них:
тысячи раз изображенная борьба непризнанного таланта с
людьми, с целым миром потрясает их до дна души…
Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней было пустынно, как бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль,
тысячи рабочих
людей, которым, наверное, ничего не известно из истории Кремля, Москвы, России.
— Ссылка? Это установлено для того, чтоб подумать, поучиться. Да, скучновато. Четыре
тысячи семьсот обывателей, никому — и самим себе — не нужных, беспомощных
людей; они отстали от больших городов лет на тридцать, на пятьдесят, и все, сплошь, заражены скептицизмом невежд. Со скуки — чудят. Пьют. Зимними ночами в город заходят волки…
— Революционеров к пушкам не допускают, даже тех, которые сидят в самой Петропавловской крепости. Тут или какая-то совершенно невероятная случайность или — гадость, вот что! Вы сказали — депутация, — продолжал он, отхлебнув полстакана вина и вытирая рот платком. — Вы думаете — пойдут пятьдесят
человек? Нет, идет пятьдесят
тысяч, может быть — больше! Это, сударь мой, будет нечто вроде… крестового похода детей.
— Н-не знаю. Как будто умен слишком для Пилата. А в примитивизме, думаете, нет опасности? Христианство на заре его дней было тоже примитивно, а с лишком на
тысячу лет ослепило
людей. Я вот тоже примитивно рассуждаю, а
человек я опасный, — скучно сказал он, снова наливая коньяк в рюмки.
— У Гризингера описана душевная болезнь, кажется — Grübelsucht — бесплодное мудрствование, это — когда
человека мучают вопросы, почему синее — не красное, а тяжелое — не легко, и прочее в этом духе. Так вот, мне уж кажется, что у нас
тысячи грамотных и неграмотных
людей заражены этой болезнью.
— Тоську в Буй выслали. Костромской губернии, — рассказывал он. — Туда как будто раньше и не ссылали, черт его знает что за город, жителя в нем две
тысячи триста
человек. Одна там, только какой-то поляк угряз, опростился, пчеловодством занимается. Она — ничего, не скучает, книг просит. Послал все новинки — не угодил! Пишет: «Что ты смеешься надо мной?» Вот как… Должно быть, она серьезно втяпалась в политику…
— Ба, — сказал Дронов. — Ничего чрезвычайного — нет.
Человек умер. Сегодня в этом городе, наверное, сотни
людей умрут, в России — сотни
тысяч, в мире — миллионы. И — никому, никого не жалко… Ты лучше спроси-ка у смотрителя водки, — предложил он.
И если вспомнить, что все это совершается на маленькой планете, затерянной в безграничии вселенной, среди
тысяч грандиозных созвездий, среди миллионов планет, в сравнении с которыми земля, быть может, единственная пылинка, где родился и живет
человек, существо, которому отведено только пять-шесть десятков лет жизни…
Из подвала дома купцов Синевых выползли на улицу
тысячи каких-то червяков, они копошились, лезли на серый камень фундамента, покрывая его живым, черным кружевом, ползли по панели под ноги толпы
людей,
люди отступали пред ними, одни — боязливо, другие — брезгливо, и ворчали, одни — зловеще, другие — злорадно...
И, повернувшись лицом к нему, улыбаясь, она оживленно, с восторгом передала рассказ какого-то волжского купчика: его дядя, старик, миллионер, семейный
человек, сболтнул кому-то, что, если бы красавица губернаторша показала ему себя нагой, он не пожалел бы пятидесяти
тысяч.
Знакомый помощник частного пристава жаловался мне: «Война только что началась, а уж говорят о воровстве: сейчас задержали
человека, который уверял публику, что ломают дом с разрешения начальства за то, что хозяин дома, интендант, сорок
тысяч солдатских сапог украл и немцам продал».
— Есть причина. Живу я где-то на задворках, в тупике.
Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я не верю, не хочу. Вот — делают,
тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это. Остается возня с самим собой.
— Вот — сорок две
тысячи в банке имею. Семнадцать выиграл в карты, девять — спекульнул кожей на ремни в армию, четырнадцать накопил по мелочам. Шемякин обещал двадцать пять. Мало, но все-таки… Семидубов дает. Газета — будет. Душу продам дьяволу, а газета будет. Ерухимович — фельетонист. Он всех Дорошевичей в гроб уложит.
Человек густого яда. Газета — будет, Самгин. А вот Тоська… эх, черт… Пойдем, поужинаем где-нибудь, а?
У нас, может быть, пятьсот или
тысяча таких
людей, как этот товарищ Яков…
Пели именно эти
люди, и в шорохе десятков
тысяч ног пение звучало слабо.
Зимою Самгин выиграл в судебной палате процесс против родственников купца Коптева — «менялы» и ростовщика;
человек этот помер, отказав Марине по духовному завещанию тридцать пять
тысяч рублей, а дом и остальное имущество — кухарке своей и ее параличному сыну.
Человек я холостой, деньги меня любят, третьего дня в сорок две минуты семнадцать
тысяч выиграл».
Напомнил себе, что таких обреченных одиночеству
людей, вероятно,
тысячи и
тысячи и, быть может, он, среди них, — тот, кто страдает наиболее глубоко.
«Маракуев, наверное, подружится с курчавым рабочим. Как это глупо — мечтать о революции в стране,
люди которой
тысячами давят друг друга в борьбе за обладание узелком дешевеньких конфект и пряников. Самоубийцы».
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось о том, что в городе живет свыше миллиона
людей, из них — шестьсот
тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста
тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин,
человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет по улице и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
«У меня температура, — вероятно, около сорока», — соображал Самгин, глядя на фыркающий самовар; горячая медь отражала вместе с его лицом какие-то полосы, пятна, они снова превратились в
людей, каждый из которых размножился на десятки и сотни подобных себе, образовалась густейшая масса одинаковых фигур, подскакивали головы, как зерна кофе на горячей сковороде, вспыхивали
тысячами искр разноцветные глаза, создавался тихо ноющий шумок…
— В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы о жизни
людей. Из десятков
тысяч мы знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а говорим так, как будто изучили жизнь всех.
— А теперь вот, зачатый великими трудами тех
людей, от коих даже праха не осталось, разросся значительный город, которому и в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков
тысяч русских
людей и все растет, растет тихонько. В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем в бойких наскоках. Поверьте слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.